Стихи А-Д
117 лучших стихотворений
А БЕЗ ТЕБЯ КОГО БЫ Я ЛЮБИЛ?
Все книги мира зачитай до дыр –
ответа нет.
Подскажет ли природа
кем послан был
я в этот светлый мiр?
В чём замысел случайного прихода.
Как ни стараюсь быть самим собой,
наследие веков живёт во мне, как бремя.
Но кто, моей распорядясь судьбой,
мне указал семью, страну и время?
Нам случай не представил образцов,
Не спрашивал, а свёл с тобою вместе.
Как тень и стрелку солнечных часов
На круглом циферблате – Лобном месте.
Над нами без руля и без ветрил
встаёт не нам подвластное светило.
А без тебя кого бы я любил?
А без меня кого бы ты любила?
Пусть наша жизнь, как вырванный листок –
для россказней, для выдумок и басен,
я верю в то, что замысел высок,
и даже неразгаданный, прекрасен.
[1968]
А В ДЕТСТВЕ ТРАВА ЗЕЛЕНЕЙ
Я ухожу, как в детство, в школьный сад…
В немой и вспять прокрученной картине
дойду туда, где много лет назад
оставил мальчика.
Он ждёт меня доныне.
В свои глаза я в детские взгляну.
Перед простым мальчишкой из народа
не скроешь, взрослый, давнюю вину,
не удивишь нежданностью прихода.
Двойник щербатый, я не идеал.
Не осуждай же конопатый предок,
за то, что я надежд не оправдал.
Да, я не оправдал, но и не предал.
Ты был смелей. Застенчивый простак
умел приврать, и в том не видел драмы.
Ношу твои заслуженные шрамы,
а сам давно я не участник драк.
И жизнь твоя не мной озарена –
высоким смыслом книжного примера.
Забытая во мне от пацана,
как огонёк во мгле мерцает вера.
Дитя войны и сын очередей
он счастлив был в неведеньи несытом.
Он так дружил бы с дочерью моей.
Но захотел бы стать моим он сыном?
В далёком детстве зеленей трава,
честней слова, заманчивей дороги…
Прости меня и не лишай родства:
ещё не все подведены итоги.
[1969]
БАБОЧКИ НА ЦВЕТАХ ШАЛФЕЯ
На цветах шалфея, словно снег,
бабочки,
звенящим пыльным летом.
Степь без края. Но откуда смех
по степи прокатывался эхом?
Ветер, доносивший странный смех,
Налетел – и вихрем суховея
выткался прозрачный человек
из жары и из пыльцы шалфея.
Плоть его сгустилась и сквозь зной,
высветлясь, он вышагнул из света.
Вырос и стоял передо мной
франт с глазами зеленее лета.
Между нами, преданней собак,
наши тени – плотная с изящной,
тень моя лежала, как тюфяк,
рядом с тенью
над землей парящей.
Руку протянувший сгоряча,
незнакомец оглянулся косо:
не тянула руку для знакомства
тень его,
сползавшая с плеча…
И тогда швырнув её в кусты,
словно отслужившую рогожу,
он сказал:
– Не ради красоты
и змея весной меняет кожу.
Всё земное в мiре прах и тлен:
тенью каждый свет уравновешен.
Мне бы тень живую, а взамен
выбирай – бессмертье, славу, женщин.
Женщины и слава! Всем векам
в мiре не было сильней соблазна.
– Хочешь, – как тебя? – я жизнь отдам,
а расстаться c тенью не согласен.
Жизнь моя несложна и проста,
но не для предательства, дружище…
– А бессмертье?
Разве есть мечта
у людей возвышенней и чище?
– Что бессмертье?
Пережить друзей,
стариками увидать детишек.
Ведь бессмертье — вечности излишек.
А любимая?
Что станет с ней?
Разве сладил с веком я своим,
если б тень свою, как друга, предал?
Взвихрясь, истончился он, как дым,
и пропал за бабочками следом.
А вдоль ветра светлой полосой
к горизонту шла волна шалфея,
сквозь степной пожухлый травостой
солнечною лентою желтея.
[1969]
БОБЁР
Борису Рольнику
Вот строится дом – для любви и добра
бобров деревянное чудо.
Ты видел запруду лесного бобра –
плетёную в речке запруду.
А знаешь ли ты, что беря на прицел
бобра сквозь прицельную прорезь,
стреляют над ним, чтобы он поседел?
В нём самое главное – проседь.
А после решают: настала пора.
А пуля – известная дурра.
И славой становится слава бобра –
седая бобровая шкура
за тонкий налёт серебра…
А наша с тобой седина?
К чему притворяться героем?
Стреляют над нами, а мы, старина,
Свой дом ослепительный строим.
[1972]
БЕЛЫЕ И КРАСНЫЕ ПОД ВЯЗЬМОЙ
Болотистый лес приглашал к разговорам,
и в нас просыпался грибной интерес.
Идём косогором,
вдали за которым
с непуганым лосем нетронутый лес.
Трава за зимою ограбленной дачей,
а волны травы, хоть на вёслах греби.
Но мы не пловцы,
мы – ловцы за удачей,
а наша удача – лесные грибы.
А местный историк,
чьё хобби не краткость,
большой толкователь Гражданской войны
приезжим внушает про белых и красных,
которые, впрочем, нигде не видны.
За трёпом не вспыхнут привычные споры,
хоть вежливо слушали мы старика,
здесь символом красных стоят мухоморы,
а символов белых не видно пока.
Сражён ли сравнением местный историк?
Застыл символист с раскоряченным ртом,
когда мы у дома садимся за столик,
а спор оставляем ему – на потом.
Напрасны. Сегодня уловки напрасны,
втянуть в разговор.
Но бубнит инвалид:
мол, зря, говорит, нападаем на красных
и… белого просит в стаканы налить.
А утром, точнее, не утром – на зорьке,
когда ещё шорох – как шорох и вздох,
спасибо разведке:
на дальнем пригорке
мы белых семейку застали врасплох.
Попались лисички.
Гурьбою опята
попёрли в корзину.
Как знак перемен,
четыре груздя – то крутые ребята.
А белый один, что сдаётся мне в плен.
Идёт заготовка с оглядкой на зимы.
Аукнется в зимнем закусочном дне
то с горкой ведро,
две широких корзины
и в рюкзаке есть немного на дне.
Не грех оглядеться на дикой природе,
забыться в зелёной перине травы,
на небо взглянуть.
Но старик на подходе:
Ну что же, историк, ты дальше трави.
Сюда! – Мы руками приветливо машем,
Но замер и видно, что веки слезят:
глядел на поля, где прославленный маршал
в войну распылил миллионы солдат.
Провравший всю жизнь
прозревал напоследок,
что зря в этом месте погиб его взвод,
пропала жена в том бездарном посеве,
который под Вязьмой безлюдьем взойдёт.
С обидой смотрел и, слезу утирая,
зачем-то сказал нам про близкую смерть.
Навечно осталась жена – молодая:
ему за двоих выпадает стареть.
Древесный массив не такой уж и древний,
жаль прежнюю жизнь, что быльём поросла:
четыре избы, где четыре деревни,
и три при колхозах пропавших села.
Земля позабыла про плуг и про лемех,
кустами бесцельно зарос чернозём.
До встречи, старик!
При атаке на белых
в субботу мы водки опять привезём.
Здесь плакать бы, а не смеяться до колик,
но смехом исходит подавленный крик.
Стоит на перроне наш пьяный историк.
Истории нет.
Но остался старик.
[Марковка 1998]
БОРЬБА С НАСМОРКОМ
Слегка завернуло за полночь.
Бесшумно с квартиры сбегу,
а первая насморку помощь –
ходить босиком по снегу.
Брести по снегу по колено –
куда и микробы минут?
Леченье легко и мгновенно
от обжига снежных минут.
Метода моя среди прочих
к тому по ночному дерзка,
чтоб пальцем сосед из рабочих
опять не крутил у виска.
Другое он знает лекарство,
и, жаждой болезни горя,
сторонником был постоянства
рецептов в размер стопаря.
Но мною испытанный опыт –
как трезвый холодный расчёт,
спасительный лечащий холод –
и там, где текло, не течёт.
Микробы незримые – насмерть,
и нос облегчённый утри.
Наглеющий транспортный насморк
отстанет недели на три.
Признаться по-честному мне бы,
что звёзды меня веселят.
Звезда Вифлеемская в небе –
Вселенной осмысленный взгляд.
В масштабах космически разных,
когда высоки небеса,
со звёздами ночью на равных
друг другу мы смотрим в глаза.
Весельем леченье нарушу
и, взглядом скользя по лучу,
пойму, что не насморк, а душу
под звёздами ночью лечу…
[2009]
***
В пыльце прозрачной зреющие
сливы,
как в невесомой лунной кожуре.
Они казались крупным синим ливнем,
что замер над землёю на заре…
Мы с дочерью в Молдавии,
где сливы
тянулись с веток к празднику стола.
Дочь подняла глаза и вдруг
спросила:
– А я на свете так всегда была? –
Я улыбнулся: – Нет…
– А чем же?
– Многим:
пыльцой цветочной, тенью на песке,
берёзой босоногой у дороги,
слезинкою на маминой щеке… –
Она меня пытливо изучала:
в шесть лет постигнуть это тяжело,
но солнечное в голосе звучанье
ей словно смысл неясный донесло.
Она смеялась, щебетала что-то,
в саду рвала ромашки на ходу.
И ливнем, остановленным в полете,
нависли сливы синие в саду.
Но, видно, мало было ей ответа,
меня всё теребила без конца,
всё спрашивала:
– Как же ты заметил,
что это я – цветочная пыльца?…
[1968]
ВСТРЕЧА НА ДЕТСКОМ ПЛЯЖЕ
Усталый седой человечек
на что свою жизнь он обрёк?
А был он фальшивомонетчик
отбывший свой длительный срок.
Случайно подсевший на пляже,
зачем-то доверился мне:
– Никак не привыкну без стражи
ходить по родной стороне…
Ты думаешь бредни и враки?
Ты в ихнем музее проверь:
такие я сделал госзнаки,
каких и не сделать теперь!
Он птицей большого полёта
смотрел на меня и детей.
– Ты слышишь, писатель, работа
моя посложнее твоей…
Тщедушный, он словно бы вырос,
пьянили слова, как вино.
Таланты со знаками минус
таланты они всё равно.
И я похвалил:
– Работёнка!
Всё мастер подделает, но
лишь только цветка и ребёнка
подделать ему не дано…
И как мастера ни ранимы,
смотрел он угрюмо без слов
на брызги – сверкавшие нимбы
над множеством детских голов.
Отставив в траву четвертинку,
следил, как вскипала река,
и солнце сжигало дождинку
в раскрытой ладошке цветка.
[1969]
ВЗГЛЯД С ВЫСОТЫ 11 ЭТАЖА
Внизу какой-то склад,
точнее, двор и склад.
Сторожка выделена струйкой дыма.
Следы собачьи на снегу,
а птичьих видеть не могу –
они неразличимы.
И сторож, видно, не один:
сторожку часто бросив,
слетает в винный магазин,
а магазин – напротив.
Текут внизу невдалеке,
тревожным блеском смяты,
как будто волны на реке,
машины на асфальте.
В просвет между машин скользнёт
к сторожке вдоль забора,
пока в жестяной речке брод
возник у светофора.
Высокий город небо рвёт
без смысла и без цели.
Обычный день, обычный год,
обычный ход недели.
[1971]
***
В зените, в том предельном возрасте,
когда не лжёшь, по крайней мере,
всё чаще думаю о Моцарте,
ну, а точнее – о Сальери.
Пора поговорить без робости
о страшной двухсотлетней связи
больших имён, о ком подробности
из вымысла или из грязи.
Мы чьих-то наговоров узники,
а оправдание Сальери –
в его бессмертной светлой музыке
и в нашем – главное – доверии.
Ученики незримы в сумерки,
как беглость в пальцах пианиста,
но оправданье – в песнях Шуберта,
в неистовых прелюдах Листа.
Оно свободно и раскованно
соединило мощь оркестра
в раскаты музыки Бетховена.
Он брал уроки у маэстро!
Мы человечество.
Мы вынесли
невосполнимые потери.
Чего ж мы ищем в этом вымысле
о Моцарте и о Сальери?
Сквозь клевету и суеверия
в наш век приходят и помельче.
входи, Антонио Сальери,
Старик из мудрости и желчи.
[1972]
ВЕЧЕРНЯЯ ГАЗЕТА В МЕТРО
Читатели газет – глотатели пустот…
Марина Цветаева
Какая радость – чугуна и стали
на душу больше…
А душа в тревоге:
кто выразил её в металле?
Она в любви, в добре и Боге.
Кто мы?
Мы – все народ без малого:
поэт с лицом уставшей лошади;
да проститутка с трёх вокзалов
в районе Комсомольской площади;
рабочий с драгоценной ношею –
уснувшим внуком. С ними рядом
два гегемона с гегемоншею –
одной на двух – с потухшим взглядом.
Крестьяне с фруктами и сушками
в нелепом, но привычном качестве;
румяный комсомольский служка
с клеймом всемiрного стукачества.
И каждый – тычется в газету
и зарывается в страницы:
– Таблица есть?
– Сегодня нету…
– Ах! Лотерейной нет таблицы?
– А что же есть?
Есть замордованная истина
в руках подонков: с мудрым видом
рвут псами книгу Солженицына,
которую в глаза не видели.
За что же книга так ругаема –
заборно и на все закорки?
И от писателя В. Катаева
Не отличишь ткачих «Трёхгорки».
И вдруг взглянул я обалдело
На проститутку – как в прострации:
она несла вокзалам тело,
как я стихи носил в редакции!
Сестра моя! Лицо от ужаса
свело, как поразило током,
и только факт моей ненужности
смягчил в сравнении жестоком.
Вошли студенты – и мгновенно,
шуршание газет сметая,
под ритмы метрополитена
возникла песенка простая:
«Не угасает мода
пускать людей в расход.
Мы все – враги народа.
А где же сам народ?»
Народ в людском калейдоскопе,
в мелькании уставших лиц,
течёт рекой и валит скопом
и снизу вверх и сверху вниз.
С газетой на руках у деда
свидетель будущего – внук
спит безмятежно,
труп газеты
невольно выпустив из рук.
[1972]
ВОЗНЕСЕНИЕ
Опять ракетой на высоком старте
над мiром вознесённый человек
в натужном государственном азарте
страну прославит, и себя, и век.
Знамением всемiрной катастрофы
не огненной ракеты языки,
а путь – от вознесенья на Голгофе
до нашей неосознанной тоски.
Всемiрной тяге к небу у народов
не помешать различию племён.
Не верим и не ждём прихода,
Но все же в космос
взгляд наш устремлён.
И потому – над суетным и вечным
со всех концов истерзанной Земли
на эту непредвиденную встречу
межзвёздные уходят корабли.
[1972]
ВИШЕНКА НА ТОРТЕ
Был роднёй я на свадьбе – продукты жующий статист.
Ни сплясать и ни спеть. Ни упиться – сермяжная правда.
Впрочем, что ж о себе.
Молодая красивая пара, ведущий речист.
Ресторан на Арбате известней известного – «Прага».
Был жених мешковат, как во фраке красивый тюлень.
Если мама швея, то представьте невесту в наряде.
А гостей – как на митинге в ясный и солнечный день,
ну, точнее, как школа с таможней сошлись на параде.
О закусках, горячем – восторг навсегда сохраню,
в свадьбе, виделось мне, намечались иные интриги,
в «Праге» только дурак говорит о длиннющем меню,
тут Дюма бы уместней с томами поваренной книги.
Водки, вина, коньяк – конфискат шелестит по столам.
Из угла наблюдаю, что пьют офицеры не часто,
но таможенники пообещали учителям,
что ещё оторвутся, как только уедет начальство.
И десерт итальянский, конечно, не верхний предел.
Чтобы свадьба звенела в ушах, как звенела эпоха,
сверхизвестный певец без фанеры с невестой пропел.
Как – кому. Ну, а в дальнем углу нам казалось неплохо.
Нам смешно, что у нас за столом барбекю-педсовет,
но не просто, а в ранге какой-то большой перемены.
Полушёпотом ищут вопрос – на готовый ответ:
при такой красоте, сколько может пройти до измены?
Надоевшее: – Горько! –
В восторге мы дружно кричим.
Жаль, до нас не дойдёт даже до рядового дежурного тоста.
Генералы ушли. Ну, а нам огорчаться нет веских причин:
мы из тех, кто дождался сюрприза – особого торта.
Жениха мы услышали голос, а был он о том,
что слияние школы с таможней – преддверие выгод.
Доказательство – с тóртом знакомство. А, может, с тортóм?
А шедевр от кондитера рядом. Маэстро, на выход!
Вот на главном столе этот свадебный торт водружён.
Трёхэтажное чудо венчала цветная поляна,
а жених сообщил, что кондитер его деловой компаньон,
не забыв подчеркнуть, что он – лучший кондитер Милана.
Торт как будто не сделан, а где-то в теплице взращён:
возвышается клумба из лилий – в цветах благородства.
На цветочной лужайке домишко, обвитый плющом,
а у дома – с хозяйкой хозяин портретного сходства!
Мастер – гений, бесспорно. Он счастлив со всеми и рад,
словно в жизни на торте красивая сладкая пара,
а каких-то особых миланских сортов шоколад
придавал им весёлый и праздничный вид от загара.
Словно временный памятник сладкой девичьей мечте.
Я хохмил для учительниц, правду сказать, так натужно,
что для торта с размахом таким при такой красоте,
даже вкуса, пожалуй, теперь никакого не нужно.
Итальянец победно оглядывал нас и хитро,
мол, теперь про кондитеров школы Милана узнайте.
А из вишен, что дочь привезла с Украины ведро,
есть две спаренных вишенки у меня в дипломате.
Все у торта столпились – размашисто навеселе.
Вот невеста и нож занесла. Будет чудо разрушено это.
Я из дальней родни – седьмая вода на киселе,
но зачем-то вмешался в нелепом припадке:
– Momento!
На чужом торжестве и в чужое искусство я влез,
осторожно держа за дрожащий в волнении хвостик,
те две вишенки, ставшие завершеньем чудес…
Получалось же: этим я к тосту прокладывал мостик.
Все и ждали. Но так я сказал при сознанье вины,
если б мастер вдруг в драку полез, угрожая,
– Вы, маэстро, задумали праздник цветенья весны,
а самая первая вишня в Москве – знак урожая.
Молодым я желаю, чтоб в ненаступаемый час,
когда вы ненароком себя, шоколадных, от злости съедите,
эти вишенки в памяти были напоминаньем для вас,
как природы реальность от знаковых в «Праге» событий.
Будет газ – будет вечный огонь.
И не вечна весна,
а за нею и лето, и осень с зимой – в человеке,
Словно вишенка будет на торте такая жена,
если замысел свадьбы в себе сохраните навеки.
Хорошо, что кондитер без злости простил хохмачу,
что не всё разглядел с высоты пьедестала успеха,
итальянец по-братски меня потрепал по плечу,
проворчав: – Вы по-своему правы, коллега.
Всех успел из Управы чиновник один насмешить,
среди тоста упавший в тарелки вдруг навзничь.
Из таможни и школы кому никуда ни к кому не спешить
остаются для танцев, что зал арендован и на ночь.
А невеста – хозяйкою стала, законной женой.
Со стола подаёт мне в пакете продукты на вынос.
Перед нею рубином подарок кровавился мой –
одинокая вишня вечернего солнца светилась…
ГЕФСИМАНСКИЙ САД
О любви, о надежде, о вере
говорю и живу на виду
средь друзей,
как на Тайной Вечере
в Гефсиманском далёком саду.
Свет любви и калеку возвысит,
но любовь – как небесный кредит:
быть любимым от нас не зависит,
а любить – разве кто запретит?
Прописных этих истин победой
станет нашей души поворот:
умирает надежда последней,
но без веры она не живёт.
Сад наш молод, но весел и ярок
в нём огонь, что скользя по стволу
лёгким светом антоновских яблок
раздвигает вечернюю мглу.
Или, страхов невольный виновник,
из травы в отрешённом кусте
вспыхнет крупный зелёный крыжовник,
словно волчьи глаза в темноте.
И друзья, как нежданные гости,
вдруг умолкнут, когда в тишине
каркнет ворон на дальнем погосте,
человека увидев во сне.
[1970]
ГЕНИЙ ПО СРЕДАМ
Какой дурак в метро читает Гейне?
Представь, я с этим дураком знаком:
по средам он себя считает гением,
а в остальные дни недели ум-ни-ком.
Колпак дурацкий на него б надели,
когда бы не разгаданный секрет:
имеющим семь пятниц на неделе
легко вместить в неделю столько сред.
По средам гений детям был примером:
овсянке он с утра не изменял,
служил в музее скромным лицемером –
он лица гениально измерял.
Теперь представь, что вздумал этот уникум,
в метро читавший Гейне по утрам,
теперь по средам он решил быть умником,
а гением, представь, по четвергам!
На эту подлость подлостью отвечу
за то, что в шок приятелей поверг:
возьму да и назначу ему встречу —
однажды, после дождичка в четверг.
Он, как забором, окружён почётом.
Погрязший в славе прописной чудак
был избран академиком почётным,
а по не чётным весел просто так.
Чтобы народ не мучился сомнением,
ему дана завистникам на зло
с печатью справка, где он признан гением.
Действительна – по первое число…
[2003]
ГРУША У ОКНА ОВИР №2a
Народ стремится за границу,
с утра здесь шум и толчея,
в толпе и злой, и разнолицей
за паспортом топчусь и я.
Равны здесь гений и мерзавец,
толпа желаний и надежд –
до химки-ховринских красавиц
на экспорт. Замуж. За рубеж.
Ремонт в ОВИР.
Здесь сроки чётки
казённый навести уют,
а паспорта через решётку
в окне во двор и выдают.
Поверх голов к железной сетке,
чтоб загранпаспорт получить
и груша дерзко тянет ветки.
У груши контрабандный вид.
Брось, груша, глупую затею,
твой вид на экспорт неказист,
но детям я помочь сумею –
опальных слов контрабандист.
Повязанные общей тайной,
мы таможенников проведём:
я в парке Франкфурта-на-Майне
зарою косточки плодов.
Когда в зелёном интернете
объявится её родня –
её из зарубежья дети,
никто не вспомнит про меня.
Здесь правило одно помянем –
то правило, как мiр старо:
добро должно быть безымянным
и быть похожим на добро.
[2003]
ГЛУХАЯ СТЕНА СЕДЬМОГО ЭТАЖА
На стене самосевом без спроса,
как природы беспечный каприз,
просверлилась весною берёза,
лапкой корня вцепившись в карниз.
Ангел дерева или бесёнок
на отвесной стене неспроста
карандашный дрожит березёнок
в два – как бабочки крылья – листа.
За стеною живущие семьи
здесь ничем бы помочь не смогли:
ни спуститься на грешную землю,
ни добавить для роста земли.
В этой форме отчаянной жизни
скалолазом себя ощутив,
кратким мигом восторженным брызни,
а на большее нет перспектив.
Той случайности смысл и отвага
на отвесном седьмом этаже
без депрессий, уныний и страха
в деревянной открытой душе.
Но увидев такое однажды,
понимаешь природы урок:
смесь восторга, надежды и жажды –
жажды жить в свой отмерянный срок.
Нам берёзка расскажет о многом,
зря душой, человек, не казнись:
в каждой жизни, задуманной Богом,
смыслом жизни является жизнь …
[2006]
***
Долго охотились люди за ним –
шли на него войной.
Он волком был, весёлым и злым,
а это считалось виной.
Он в теле своём уносил жакан,
но выдал кровавый след.
Его не брал ни один капкан –
подвёл его красный снег.
Следила за ним двуствольная
смерть –
и свет для него померк,
когда из засады свинцовый смерч
бросил волка на снег…
Тяжёлую шубу сулил скорняк.
Я с радостью в шубу влез?
Но не пойму,
отчего меня так
вдруг потянуло в лес?
Откуда по зимним глухим лесам
неясное чувство тоски?
Откуда лесные во мне голоса,
что сердце берут в тиски?
Смеются все, кому ни скажу:
шутник, мол.
Не верит никто…
А я по-прежнему так и хожу
в старом своём пальто.
[1967]
ДОМ ИЗ ЯНТАРЯ
Светло в лесу,
просторно, словно в доме.
Струится вверх стволов сосновых дым.
А надо мной оконные проёмы,
заполненные небом голубым.
В лесной квартире
я сниму ботинки:
я с детства здесь хозяин, а не гость.
И каждый пень –
с кругами грампластинки,
и каждый груздь –
по шляпку вбитый гвоздь.
Здесь места нет скучающим
и праздным,
сквозь крышу листьев
протекла заря.
Я в лес вхожу,
как в повседневный праздник,
вхожу, как будто в дом из янтаря.
[1967]
ДЕВОЧКА ЛЮБА
Что знал я о девочке Любе –
вдове девятнадцати лет?
Упрямые тонкие губы,
заломленный лихо берет.
А взгляд её глаз нелюдимых
дошёл через годы ко мне
сквозь смутный
любительский снимок,
со мной уцелевший в войне.
И вот я на родине снова.
Но с кем бы ни свёл разговор,
весёлого тёплого слова
не слышал о ней до сих пор.
Гордячка со строгой фигурой,
шальная худая юла,
девчонкой строптивой и хмурой
она среди взрослых жила.
Никто её жизни не понял –
прошла, как вода в решето:
никто её доброй не помнил,
и взрослой не помнил никто.
Той жизни далёкой сиянье
из всех я постигну один.
Я жизни её оправданье,
упрямый единственный сын.
Остался любительский снимок
девчонка в кустах резеды,
где взгляд её глаз негасимых,
как свет от угасшей звезды.
Мысль о сыне – заноза чужая,
непонятная мне до конца,
словно чью-то я жизнь продолжаю
или трачу наследство отца.
Он ушёл на войну и навеки
мне оставил задумчивость глаз.
Разве смерть одного человека
не трагедия больше для вас?
Мы в роду, и бессмертном, и
праведном,
сыновьями восходим в закон,
как заведено нашим прапрадедом –
запорожским лихим казаком.
Сыновьями бессмертие мерьте!
Но высокая эта цена
не по мне,
если вслед за бессмертьем,
если следом за сыном – война.
[1968]
ДЕРЕВНЯ СВЕТЛАЯ ЗА ВОЛОГДОЙ
Лиловая над лесом туча
ползла и наводила страх –
брюхатая дождями туча
на тонких водяных ногах.
Нагрянуть бы в деревню в гости,
но заколоченный крестом
на новоявленном погосте
стоял могилой каждый дом.
Куда из них народ уходит?
Ответь, лесная сторона,
что здесь – неурожай и голод?
Чума? Нашествие?
Война?..
Мы в дождь, не выбирая дома,
рванулись – в ближний – напрямик,
в нём верным признаком разгрома
в углу валялась куча книг.
Дом с одиночеством не свыкся
и, брошенный, хранил уклад
с чуть уловимой чьей-то мыслью
о возвращении назад.
В нём без тревоги, без волненья
державы верные сыны
три безымянных поколенья
нас изучали со стены.
И как следы иконоборства
В божнице сгинувших годов
висел с Николой Чудотворцем
какой-то Г.М. Маленков.
Блестел тиснением за печкой,
мышей поддельной кожей зля,
Акт, что вручается навечно
колхозу здешняя земля…
Мы видели из-под навеса:
Земля под проливным дождём
лежала скорбно – как невеста
перед бесплодным женихом.
Народ, с землёю предков рвущий,
куда ты от родных могил?
Кто смысл трёх русских революций
колхозным строем подменил?
Говоруны стерильной правды,
чего ж не в ваши времена
отмена крепостного права
в церквушке провозглашена?
Нам опознать наш век нетрудно,
когда прикатит наконец
сюда райкомовский инструктор,
как Чингиз-хановский гонец.
Да на церквушке – вверх ногами,
распятый траурным дождём,
Ильич захлопает словами:
куда мы правильно идём…
[1968]
ДЕРЕВЕНСКАЯ ДУРОЧКА
Дачным летом мгновеннее спички
день за днём.
И со мной во вражде
дважды на день меня электрички
проносили по Рижской ж.д.
Через две или три остановки
наплывающий Троицкий лес
силуэтом нелепой девчонки
в удивлённую душу мне лез.
И расплатой за краткость наплыва,
как в засаде на волчьей тропе,
одиноко мне вдруг и тоскливо
становилось в вагонной толпе.
Говорят, что с восторженным ликом
целый день, говорят, дотемна
машет всем она с глупой улыбкой
неизбывного счастья полна.
Как зелёное юное пламя,
устремляясь с утра на откос,
полыхает до вечера платьем,
красным платьем у белых берёз.
Машет серым вагонам товарным,
пассажирским составам.
Всегда
в направленьи к неведомым странам
провожает свои поезда.
Пусть не нашим подвластно заботам
хромосомных рядов домино,
а природа, Творец или кто там –
так решил – для меня всё равно.
Для меня, когда дождь или сыро,
не девчонки растерянной вид –
одиночество целого мiра
на пригорке укором стоит.
Рвётся к людям душа человечья,
осознавшая истину вдруг,
что страшнее любого увечья
детства вечного замкнутый круг.
Так берёзка рассеянно машет
в пролетевшем окне малышу.
Я давно не восторженный мальчик,
но зачем же и я ей машу?
И расплатой за краткость наплыва,
как в засаде на волчьей тропе,
мне всегда становилось тоскливо,
одиноко в вагонной толпе.
Неужели и впрямь за движеньем
ускользает движения смысл:
не её, а моим пораженьем
электричек пронзительный свист.
Мне в такие минуты не стыдно
сознавать, что мы с нею – одно,
даже если когда и постигну
то, чего ей постичь не дано.
[1970]
ДВОРНИК С КРАСНОЙ ПРЕСНИ
Столетний дед ко мне приходит в гости,
как снегозадержатель борода.
Всё шутит:
– Места мало на погосте.
Бя-а-да!
Мне нравится его бесстрашный юмор
и радостно всегда в такие дни,
я говорю:
– Раз в эти сто не умер,
то и другую сотню протяни!
Старик ворчит:
– И сто прожить не малость.
Круглей, чем сто, бывает ли число?
Да смысл какой, что жизнь при мне осталась,
а время исчислимое ушло?
Ни сверстника вокруг, ни одногодка –
другому веку мы принадлежим.
Когда в песке дохрустывает лодка,
ей тоже время кажется чужим.
Устал я жить один на целом свете,
великое бессмертие кляня…
Неужто вседержителю свидетель
был нужен?
И оставил он меня?
Я рассмеялся:
– Ну, старик, ты чудо!
Додумался!
А дед – своё:
– Хожу,
смотрю на вас,
но лгать ему не буду,
а всё, как было, так и расскажу…
[1971]
ДУЭЛЬ НА ЧЁРНОЙ РЕЧКЕ
Погиб поэт – невольник чести.
Невольник чести столько лет.
Ни через сто, ни через двести
прощения убийце нет.
И по весне, когда взрывая
асфальт
бессмертник прорастёт,
сквозь боль проступит мысль шальная:
а если бы – наоборот?
Вернуть бы миг смертельной раны,
когда у смерти на краю
они вдвоём – ещё на равных
глядят в лицо небытию…
Какой бы ты ни сделал выбор,
не претендуй на роль судьи.
Ты опоздал. И грянул выстрел.
И пистолет – как перст судьбы.
Мы осуждать с тобой не вправе
дуэли горестный финал,
но ни один посмертной славы
поэт убийством не пятнал.
Нам к славе их не подступиться
и осуждать не наша цель
за честный вид самоубийства
поэтов, выбравших дуэль.
Век позапрошлый –
в прошлый выйдет.
А в нём судьбою роковой –
смертельной раною навылет
всё тот же год – 37-й…
Судьбы пророческие речи
кто истолкует и поймёт?
Жизнь, как дуэль на Чёрной речке –
в ней никогда наоборот.
[1972]
ДЕТИ МIРА – ОСОБЫЙ НАРОД
После сна потянулась на руки.
Улыбнулась.
Как светлый родник
пробивался сквозь лепет дочурки
удивительный детский язык –
эсперанто детёнышей мiра,
потаённый язык лягушат
и галчат –
всех детишек страны малышат…
Каждый взрослый язык бы постигли
наши дети, но дело-то в том,
что мы сами вовеки
бессильны
перед детским простым языком.
Не напрасно ль в надежде на лучшее,
а точнее, понятное нам,
мы ломаем детей –
п е р е у ч и в а е м :
учим взрослым своим языкам?
Торжествующее учение –
наш навязанный детям язык –
оборачивается разобщением
и врагами делает их.
Между стран и враждующих взрослых
дети мiра – особый народ:
человечества внутренний голос
может быть, только в детях живёт.
[1973]
ДОЖДЬ НА МАРОСЕЙКЕ
А дождь – как из дырявых вёдер,
вода без признаков тепла,
и с нетерпением, как орден,
троллейбус ждущая толпа.
Чтобы увёз в места сухие
в пределах городской черты,
но ошалелая стихия
из вод плетёт свои жгуты.
Был дождь – как родственник цунами,
дождь на потоп похож вполне:
вода и с неба и под нами,
толпа как будто бы на дне.
В сквозном тропическом азарте
вода хлестала холодна,
что даже в твёрдости асфальта
мы ощущали твёрдость дна.
И к нам на дно подобьем дара,
по дождевой приплыв канве,
впритык к бордюру тротуара
стал батискафом БМВ.
А дождь хлестал в угрюмом кайфе,
но видно было за стеклом,
что в освещённом батискафе
сидит русалка за рулём.
И на лице с налётом пудры
глаза с такой голубизной,
что кажется: лихие кудри
с морской знакомы глубиной.
В губах дымится сигарета,
как фимиам чужим богам,
и если бы не мерзость эта,
нашлось бы место и стихам.
Спасались: кто зонтом, кто – бегом,
накат воды сплошной стеной,
троллейбус выплыл вдруг ковчегом,
а правил им приезжий Ной.
Плыл батискаф – для нас, как ребус,
проторив водную тропу…
Отчалил без меня троллейбус,
увёзший мокрую толпу.
[2003]
ДУБОВЫЙ ДОЖДЬ – ОСЕННИЕ СЛЁЗЫ
На остановке утром пусто,
здесь без машины я один –
свидетель желудей до хруста
раздавленных шипеньем шин.
Дубам лет по сто и чуть больше,
и жёлудь – слёзы у дубов
в Бад Хомбурге в дубовой роще
на остановке Waldfridhof.
Сезонный вызревший подвесок –
срывался жёлудь сквозь листву,
шуршал дождинкой сквозь подлесок,
счастливый плюхался в траву.
Когда же ветровым заломом
усиливался листопад,
стучал в асфальт дождём дубовым
дубовый желудёвый град.
Один в один – как к пистолету
их оружейник отливал.
Программой жизни на столетья
сражает жёлудь наповал.
Для размноженья жёлудь – семя,
что выжидает верный час,
чтобы весной, вгрызаясь в землю,
использовать природы шанс.
На вековом таком же старте
судьбы как будто не своей
на тротуаре и асфальте –
как гальки пляжной желудей.
Как сор среди отбросов прочих,
смахнёт их в мусор навсегда
машиной красочной уборщик,
и не останется следа.
Стоят дубы, свой век приемля,
оплакав осень, словно факт:
слезами радости – на землю,
слезами горя – на асфальт.
[2003]